Память требует жертв
— Давно не виделись, здравствуй, — и на губах ее расцветает искренняя улыбка.
Как может научиться так улыбаться та, что никогда не видела, как это делают другие? Вопрос не дает ему покоя уже долгие, долгие годы. Никогда не спросит. Выше сил. Впрочем, даже если спросить, она не ответит. Она вообще не отвечает прямо на многие вопросы. Казалось бы, всё ложь. Казалось бы, слова гадалки любой может понять так, как хочется, примерить к тому, что важно сейчас, в эту минуту, в этот круг. Но каждое слово имеет вес, несравнимый с тяжестью крыльев за спиной. Тяжелые. Здесь — всегда. Здесь не может быть иначе.
— Не виделись, — ухмыляется он, настойчиво пропуская в свой голос необидную иронию.
— Очень давно, — Таль ловит его интонацию и возвращает, копируя гримасу на лице. Один в один, если только забыть, что черты у них совсем разные.
Дальше идут молча, и каждый раз мужчина дергается вперед, пытаясь помочь: пройти по ступеням, перейти перекресток, не столкнуться с прохожими. Дергается — и не успевает на доли секунды. Магией не пахнет в воздухе, но крутой спуск кажется пологим, а плотная толпа редеет на шаг впереди, чтобы снова сомкнуться за спиной, отгораживая от прошлого. И нет пути назад.
Пути назад не было изначально.
Вспоминая те минуты, Даянир не может вспомнить только момента, когда ее ладонь обхватила запястье. Кажется, она была там всегда, и всегда вела за собой, через непроглядный мрак, в котором он был незряч. Впервые ей, Таль, было проще, впервые она знала больше. Хотя о той черноте никто не знал ничего.
Уличные танцоры, совсем молодые ребята, тусуются в точке смыкания переулка с главным проспектом, и у кого-то мешаются под ногами, у кого-то вызывают раздражение, а кто-то равнодушно швыряет монетку в лежащую чуть в стороне потрепанную шляпу. На самом деле, они здесь не для денег. Нет, если кто подкинет деньжат на пиво, это будет очень кстати, но им нужны зрители, даже если те сами не желают наблюдать.
На лбу гадалки прорезается вертикальная морщинка. Хмурится, понимает он, недовольна чем-то.
— Они не слышат ее, — то ли с разочарованием, то ли с обидой произносит женщина. — Землю не слышат.
Резко развернувшись, она начинает пробираться через толпу, легко касаясь людей в просьбе уступить дорогу. Большой город славен равнодушием, и упавшего затопчут. Но не ее. Они отходят. Человеческое море колышется. Человеческое желе, так вернее. Такое же мерзкое и сероватое.
— Сыграй, — требует Таль у чернокожего парня, небрежно обнимающего барабан бонго.
Тот вскидывается с явным намерением послать незнакомку куда подальше, но она уже скидывает туфли. Туфли на высоченных каблуках, и Даянир никогда не понимал, как в них вообще можно передвигаться.
— Играй, — повторяет она гортанно.
И он играет.
Она танцует.
Босыми ногами оставляя невидимые метки на пенящемся мелкими трещинками асфальте, кружась и сплетая руки в замысловатых узорах, в которых каждый видящий может прочесть историю великого мира и великой потери, только кто может видеть — здесь. Кто, кроме него, и так знающего всё, и даже больше, и так отчаянно желающего забыть это.
Она танцует, нащупывая сердце мира, глупого и слабого, но тянущегося, нуждающегося в помощи, только разве могут помочь те, кого никто не спасет? Она танцует, переступая с носка на пятку, с пятки на носок, не боясь воткнуть стекольный осколок в ступню, не боясь налететь на грязную лужу с маслянистыми потеками бензина и бог еще знает какой химической дряни, льющейся по улицам и испаряющейся в воздух. Люди останавливаются и смотрят, как посреди города пляшет босоногая женщина без возраста, и темные волосы вспархивают крыльями, которых у людей, конечно же, ну конечно же, быть не может, и когда маленький мальчик кричит: "мама, смотри, мама, крылья, это же крылья!", мать даже не одергивает его, на какой-то миг почти поверив, что все могут летать, но потом ощущая привычную пустоту разочарования, тащит ребенка домой, и с барабанным боем смешивается детский крик.
Она танцует, и каждый хлопок ладоней равен удару чужого пульса, общего пульса. И Даяниру даже кажется, что человечий студень превратился, наконец, в море, обступившее со всех сторон крохотный остров.
— Только не останавливайся, — шепчет он, и ловит себя на этом шепоте.
Таль улыбается, и улыбка эта почти безумна, но разве настоящий восторг бывает здрав умом и трезв памятью?
Она танцует, и легкая юбка вьется вокруг пламенем и волной, не давая определить цвета. Танцует всё быстрее, и всё быстрее дыхание смотрящих, еще немного — захлебнутся своими вдохами, разорвутся алыми каплями.
И музыка смолкает резко. Она замирает, опустив, уронив руки в браслетах, опустив, уронив голову. Тонкая, беззащитная и очень больная. Оборванный всхлип, и кто-то кашляет, кто-то хватается за грудь, кто-то садится прямо на землю.
— Идем отсюда, — хрипло выдыхает женщина с седым прядями в волосах. — Идем, они еще не слышат.
И это еще дает надежду.
Взмокший, дрожащий музыкант подается вперед, пытаясь задержать ее, сам не зная зачем. Ему хочется задать вопросы, но лексикона парня из бедного квартала просто не хватает, чтобы дать им прозвучать, и он смешно хватает ртом воздух. Как рыба, выброшенная на берег. Он успевает схватить ее за подол, но, когда танцовщица оборачивается, вздрагивает и отшатывается.
Слепые белые глаза глядят на него.
Как может научиться так улыбаться та, что никогда не видела, как это делают другие? Вопрос не дает ему покоя уже долгие, долгие годы. Никогда не спросит. Выше сил. Впрочем, даже если спросить, она не ответит. Она вообще не отвечает прямо на многие вопросы. Казалось бы, всё ложь. Казалось бы, слова гадалки любой может понять так, как хочется, примерить к тому, что важно сейчас, в эту минуту, в этот круг. Но каждое слово имеет вес, несравнимый с тяжестью крыльев за спиной. Тяжелые. Здесь — всегда. Здесь не может быть иначе.
— Не виделись, — ухмыляется он, настойчиво пропуская в свой голос необидную иронию.
— Очень давно, — Таль ловит его интонацию и возвращает, копируя гримасу на лице. Один в один, если только забыть, что черты у них совсем разные.
Дальше идут молча, и каждый раз мужчина дергается вперед, пытаясь помочь: пройти по ступеням, перейти перекресток, не столкнуться с прохожими. Дергается — и не успевает на доли секунды. Магией не пахнет в воздухе, но крутой спуск кажется пологим, а плотная толпа редеет на шаг впереди, чтобы снова сомкнуться за спиной, отгораживая от прошлого. И нет пути назад.
Пути назад не было изначально.
Вспоминая те минуты, Даянир не может вспомнить только момента, когда ее ладонь обхватила запястье. Кажется, она была там всегда, и всегда вела за собой, через непроглядный мрак, в котором он был незряч. Впервые ей, Таль, было проще, впервые она знала больше. Хотя о той черноте никто не знал ничего.
Уличные танцоры, совсем молодые ребята, тусуются в точке смыкания переулка с главным проспектом, и у кого-то мешаются под ногами, у кого-то вызывают раздражение, а кто-то равнодушно швыряет монетку в лежащую чуть в стороне потрепанную шляпу. На самом деле, они здесь не для денег. Нет, если кто подкинет деньжат на пиво, это будет очень кстати, но им нужны зрители, даже если те сами не желают наблюдать.
На лбу гадалки прорезается вертикальная морщинка. Хмурится, понимает он, недовольна чем-то.
— Они не слышат ее, — то ли с разочарованием, то ли с обидой произносит женщина. — Землю не слышат.
Резко развернувшись, она начинает пробираться через толпу, легко касаясь людей в просьбе уступить дорогу. Большой город славен равнодушием, и упавшего затопчут. Но не ее. Они отходят. Человеческое море колышется. Человеческое желе, так вернее. Такое же мерзкое и сероватое.
— Сыграй, — требует Таль у чернокожего парня, небрежно обнимающего барабан бонго.
Тот вскидывается с явным намерением послать незнакомку куда подальше, но она уже скидывает туфли. Туфли на высоченных каблуках, и Даянир никогда не понимал, как в них вообще можно передвигаться.
— Играй, — повторяет она гортанно.
И он играет.
Она танцует.
Босыми ногами оставляя невидимые метки на пенящемся мелкими трещинками асфальте, кружась и сплетая руки в замысловатых узорах, в которых каждый видящий может прочесть историю великого мира и великой потери, только кто может видеть — здесь. Кто, кроме него, и так знающего всё, и даже больше, и так отчаянно желающего забыть это.
Она танцует, нащупывая сердце мира, глупого и слабого, но тянущегося, нуждающегося в помощи, только разве могут помочь те, кого никто не спасет? Она танцует, переступая с носка на пятку, с пятки на носок, не боясь воткнуть стекольный осколок в ступню, не боясь налететь на грязную лужу с маслянистыми потеками бензина и бог еще знает какой химической дряни, льющейся по улицам и испаряющейся в воздух. Люди останавливаются и смотрят, как посреди города пляшет босоногая женщина без возраста, и темные волосы вспархивают крыльями, которых у людей, конечно же, ну конечно же, быть не может, и когда маленький мальчик кричит: "мама, смотри, мама, крылья, это же крылья!", мать даже не одергивает его, на какой-то миг почти поверив, что все могут летать, но потом ощущая привычную пустоту разочарования, тащит ребенка домой, и с барабанным боем смешивается детский крик.
Она танцует, и каждый хлопок ладоней равен удару чужого пульса, общего пульса. И Даяниру даже кажется, что человечий студень превратился, наконец, в море, обступившее со всех сторон крохотный остров.
— Только не останавливайся, — шепчет он, и ловит себя на этом шепоте.
Таль улыбается, и улыбка эта почти безумна, но разве настоящий восторг бывает здрав умом и трезв памятью?
Она танцует, и легкая юбка вьется вокруг пламенем и волной, не давая определить цвета. Танцует всё быстрее, и всё быстрее дыхание смотрящих, еще немного — захлебнутся своими вдохами, разорвутся алыми каплями.
И музыка смолкает резко. Она замирает, опустив, уронив руки в браслетах, опустив, уронив голову. Тонкая, беззащитная и очень больная. Оборванный всхлип, и кто-то кашляет, кто-то хватается за грудь, кто-то садится прямо на землю.
— Идем отсюда, — хрипло выдыхает женщина с седым прядями в волосах. — Идем, они еще не слышат.
И это еще дает надежду.
Взмокший, дрожащий музыкант подается вперед, пытаясь задержать ее, сам не зная зачем. Ему хочется задать вопросы, но лексикона парня из бедного квартала просто не хватает, чтобы дать им прозвучать, и он смешно хватает ртом воздух. Как рыба, выброшенная на берег. Он успевает схватить ее за подол, но, когда танцовщица оборачивается, вздрагивает и отшатывается.
Слепые белые глаза глядят на него.